В это синее утро, как некогда, Костя Ротиков видел весь мир с его необъятными, несмотря на все порубки, лесами, с его океанами пустынь, несмотря на железные дороги, с его взнесенными железобетонными городами и городами бумажными, с его кирпичными селениями и селениями деревянными. Мимо него дефилировали расы, племена, отдельные уцелевшие роды. «Если легко определить безвкусицу, стоя посреди комнаты, – думает Костя Ротиков, – определить элементы безвкусицы в западноевропейском искусстве, то куда трудней определить в китайском, японском и почти невозможно в столь мало изученном, несмотря на огромный интерес к нему, проявившийся в последние годы, – в негрском искусстве. Но если обратиться к искусству, возвращенному археологией, к искусству египетскому, сумеро-аккадийскому, вавилонскому, ассирийскому, критскому и другим, то здесь вопрос становится еще более сложным и проблематичным».
В наступающем дне у Кости Ротикова опустились руки; спина согнулась, он испытывал настоящие муки. Внезапно он вспомнил, что все изменилось.
Его друг, неизвестный поэт, скрывается, переехал, нигде не показывается, быть может, уехал.
Тептелкин, по слухам, женился и обзавелся новым кругом друзей.
Он, Константин Петрович, теперь научный сотрудник, но это для души.
Константин Петрович отправился в институт, помещавшийся на набережной. Он поздоровался с привратницей Еленой Степановной, сидящей в кресле рядом с камином.
– Как ваше здоровье, Елена Степановна? – спросил он.
– Зябну, – ответила та, – зябну.
Он поднялся по лестнице, вошел в прихожую, там ему пожал руку вахтер и ласково подвел его к стенной газете.
– Продернули вас.
И действительно, на стене в кругу профессоров и научных сотрудников он увидел себя, сидящим и демонстрирующим, с ученым видом, уриналы. Он поднялся в библиотеку. Поднял голову от книги, стал рассматривать находившихся в ней.
Весь мир незаметно превращался для Кости Ротикова в безвкусицу, уже ему больше доставляли эстетических переживаний изображения Кармен на конфетной бумажке, коробке, нежели картины венецианской школы и собачки на часах, время от время высовывающие язык, чем Фаусты в литературе.
И театр для него стал ценен, значителен и интересен, когда в нем проявлялась безвкусица. Какая-нибудь женщина с обнаженной грудью в платье времен его матушки, на фоне дорических колонн, пляшущая и сыплющая цветы на танцующих амуров, уже не в шутку нравилась ему. Глухие кинематографы с изрезанными, из кусочков составленными лентами волновали его и приводили в восторг безвкусностью своей композиции. Рецензийки, написанные заезжим провинциалом, в которых проявлялся дурной вкус, безграмотность и нахальство, заставляли его смеяться до слез, до возвышеннейшего и чистейшего восторга. Он ходил на все собрания и тщательно подмечал во всем безвкусицу. Он получал восторженные письма от молодых людей, зараженных, как и он, страстью к безвкусице. Иногда ему казалось, что он открыл философский камень, с помощью которого можно сделать жизнь интересной, полной переживаний и восторга.
Действительно, весь мир стал для него донельзя ярким, донельзя привлекательным. В его знакомых для него открылась бездна любопытных черточек, для него привлекательных по-новому. В их речах он открывал тайную безвкусицу, не подозреваемую ими. И тут он стал получать письма из провинции. Провинциальная молодежь, до которой неведомо какими путями дошли слухи об его занятиях, просыпалась, уже в медвежьих углах начали собирать безвкусицу, чтоб исцелиться от скуки.
Вместе с Тептелкиным старел Филострат – теперь он стал для Тептелкина сухеньким бритым старичком с болтающимися кольцами на пальцах, составителем придворного романа.
Еще некоторое время слабенькая и ненавистная тень следовала за Тептелкиным, наконец и она пропала.
На Карповке, в двухэтажном доме, бывшем особняке, похожем на серый ящик с дырками, увенчанный фронтоном и гербом со сбитой короной, по-прежнему жил философ. В доме, кроме него, жили китайцы, приехавшие из провинции Шандунь, делающие бумажные веера, которыми кустари украшают ту стену, у которой стоит зеркало.
Андрей Иванович ясно чувствовал, что он освещает вопросы философии и методологии совсем не перед той аудиторией, перед которой разрешать их должно, что, в общем, это какая-то дикая забава. К чему методология литературы его вечному спутнику фармацевту? Зачем он читает свои трактаты вечно подвижным и практическим людям? Но все же философ стал готовиться к лекции. Некоторые положения уже давно были набросаны, надо было развить их.
Он смотрел вниз на вечерний город, на движущиеся толпы с иными движениями, с размашистой походкой, с трубками во рту.
Колокольный звон донесся со стороны.
– Здесь я сотрудничал в специальных философских журналах, которых было почти достаточно. Здесь напечатана была моя работа, в свое время известная, здесь я защищал ее на звание профессора.
Философ прошелся по большой комнате, оклеенной дорогими, но выцветшими обоями.
Он увидел гостиную в ее прежнем виде.
Услышал философские и литературно-философские разговоры.
Вот едет он в поезде. Против него сидит Петр Константинович Ротиков. Он вспомнил первую встречу с женой в имении под Москвой, где он гостил у одного из приятелей.
Снова он чувствовал легкую прогулку среди высоких, золотых полей.
Она идет с ним рядом в длинном платье, в соломенной шляпке, под светлым зонтиком и радостно смеется.
Сложив зонтик, бросается бежать по дороге и, обернувшись, предлагает поймать ее, и он, поймав, долго держит ее за руки, она стоит, не говоря ни слова.